Диссидентам 1960-х политические взгляды Полоки казались самыми умеренными – они в толк не могли взять, как можно в "эпоху Солженицына" верить в некие романтические начала революции, - а в среде номенклатуры, руководившей кинематографией, он слыл отчаянным бунтарём и ниспровергателем. Ясно же, что старый учитель из ТВ-сериала Полоки
Наше призвание ностальгирует по весёлой вольница 20-х годов не из особой любви к советской власти, а потому, что современность, пронизанная бессмысленными социальными ритуалами, кажется ему тоскливой, унифицированной и мертвенной.
Зато пёструю, энергетичную эпоху, которую повлёк за собой Октябрьский переворот, Полока изображает так, что душа радуется - зрелищно, красочно, зрительски аппетитно. Фигуры, фактуры, затейливые подробности - выписаны плотоядно; снайперски точные детали, как в хорошем "немом" кино – не только толкают вперёд действие, но и создают вокруг себя игровое поле, арену для самозабвенных импровизаций. Замечаешь, правда, что иные краски положены жирновато, с густым перебором - но от народных плясок на площадях, охваченных праздничным карнавалом, не ждёшь же непременного изящества всех "па" до единого.
Если творчество Полоки выводить из эксцентрики ранних 20-х - как из некоего первичного, "архаического" истока советского авангарда, - то легко предположить, что из этих начал, как бы незамутнённых позднейшими напластованиями, сама собой вытекает и органичная вера режиссёра в чистоту и искренность "первотолчка" революции, её самого первого импульса.
Полока не собирается ни сводить счёты с исторической реальностью, ни идеализировать или романтизировать её. Он не "трактует" те или иные явления или социальные процессы - как истинный визионёр, он как бы просто "фотографирует" те миражи, что предстают перед его внутренним взором. Поэтому образы его фильмов - вовсе не отблески карнавальных стихий далёких 20-х, как считает Евгений Марголит, а - фантомы, рождённые художественным сознанием, своего рода - точнейшие документы внутреннего видения самого автора. Эта особенность отражения истории в фильмах Полоки вызывала непонимание и порой "выбивала" его из самых либеральных рядов.
Во ВГИКе он учился в режиссёрской мастерской
Льва Кулешова и
Александры Хохловой. Сами эти фигуры издавна вызывали у догматиков скрежет зубовный, служа символами зловредного "формализма" - в общем, учитывая творческие пристрастия Полоки, о лучших наставников для него и помыслить было невозможно. ВГИК он закончил вовремя, в 1957-м - шла "оттепель", с маразматической практикой сталинского "малокартинья" было покончено, дебюты молодых режиссёров выходили на экраны во множестве и были один лучше другого.

Однако "к себе" он шёл довольно долго - лента
Республика ШКИД, сделавшая его знаменитым, была снята лишь в 1966-м году. Сам Полока объясняет это вполне эксцентричной внутренней причиной - творчески он не вписывался в параметры не только "культового", что вполне естественно, но и "оттепельного" искусства с его культом итальянского неореализма.
Странно – передовая советская молодёжь это течение боготворила:
Феллини точно сказал, что после фашизма с его пропагандистской лакировкой реальности любой кадр, отразивший неприкрашенную обыденность, выглядел поэтичным. Та же "смена оптики" произошла и в советском кино: после агрессивно-плакатной эстетики
Падения Берлина истинным переворотом казались самые вроде бы скромные, негромкие, непритязательные кадры фильма
Весна на Заречной улице - где моросили дожди, шины тяжёлых грузовиков разбрызгивали грязищу, а работяги в долгополых пальто, покуривая и переговариваясь, тянулись на работу вдоль сыроватых покосившихся заборов. На экраны вернулась поэзия повседневности - камера вышла на улицы, втиснулась в коммунальные кухни и плотно набитые автобусы, показала "нетипичные для светлой советской реальности" пивные ларьки, очереди в магазинах и проходные дворы.
Для Полоки же, прошедшего школу Кулешова и увлекавшегося экспериментами 20-х годов – неореалисты казались этакими припоздавшими "передвижниками" в эпоху Пикассо, а искусство их подражателей казалось ненавистным приземлённым бытописательством, недалеко отстоящим от самой замшелой художественной реакции. Позиция неореалиста, как бы "всего лишь" фиксирующего поток жизни - была для него позицией пассивного наблюдателя – тогда как новаторы 20-х призывали к волевому пересозданию реальности. И вообще, полагал Полока – что за интерес снимать "жизнь в форме жизни", если ранний Эйзенштейн призывал выстраивать художественный материал в форме активного, ударного "монтажа аттракционов"?!
Вместо предмета как такового на экране должна быть – "формула вещи". И Полоку невероятно раздражало, когда на съёмках
Интервенции ассистенты вдруг принялись "мазать" скатерть мелкими предметиками – тогда как на экране должно было быть идеально белое овальное пятно, образ скатерти. В славные "оттепельные" времена скатерти перед съёмками вообще "зафактуривали" крошками и жирными пятнами – что вызывало у Полоки истинное отвращение.
Интересно, что в
Интервенции, самом эстетически условном фильме Полоки, именно
Марлен Хуциев, главный советский "неореалист" и один из создателей
Весны на Заречной улице, сыграл роль главного оккупанта, говорящего к тому же на "тарабарском" языке. (И – случайно ли, что, когда совсем недавно взбунтовавшиеся кинематографисты избрали Хуциева председателем своего Союза, Полока оказался на стороне твёрдых "михалковцев"?..)