Олег Ковалов
Его "визитной карточкой" стали иронические, бесшабашные, слегка хулиганистые фантазии на темы давних советских времён – Республика ШКИД, Интервенция, Один из нас… Само это пристрастие к изображению довоенной эпохи как бы предполагает, что эти ленты пронизаны обострённо личным, лирическим началом. Но в них нет ни нарицательного Амаркорда - щемящих и трогательных воспоминаний о собственном детстве, ни того чуда даже не исторической, а прямо-таки генетической памяти, которое демонстрирует жёсткий, въедающийся в фактуры и смыслы ушедшей реальности, Алексей Герман.
"Этот парадоксальный режиссёр - пишет о Полоке искусствовед Евгений Марголит, - прямой /.../ продолжатель традиций советского киноавангарда двадцатых годов. // Г.П. обратился /.../ к самому истоку этого авангарда - хаотической, карнавализированной жизни улицы первых лет революционного сдвига (театральные постановки Мейерхольда, первые /.../ опыты Эйзенштейна, Пудовкина, Довженко, ФЭКСов). // Г.П. - наследник высокомерно отвергавшейся официозом эксцентрической традиции отечественного кино /.../. Потому сюжеты большинства его фильмов разворачиваются именно в этот период, в бурные двадцатые годы или около того..." (Новейшая история Отечественного кино, 1986 - 2000. Кинословарь. Том II - Санкт-Петербург, "Сеанс", 2001. С. 470)
Странная логика: на режиссёра повлияла эстетика 20-х - и именно потому, мол, он рассказывает сплошь про 20-е годы? Ведь если Полока - "наследник по прямой" ранней эксцентрики, то отчего бы ему не снимать блистательные комедии и о современности, как это делал, скажем, Леонид Гайдай? Вот уж кто "на всю катушку" осваивал классику эксцентризма!
Но, если для Гайдая эстетика и приёмы ранней "комической" - сподручный рабочий инструмент, то для Полоки - сама художественная материя эксцентрического искусства 1920-х в значительной степени является материалом изображения и объектом рефлексии. А современность его как-то "не греет" - ему нечем в ней особенно вдохновиться.
Зато пёструю, энергетичную эпоху, которую повлёк за собой Октябрьский переворот, Полока изображает так, что душа радуется - зрелищно, красочно, зрительски аппетитно. Фигуры, фактуры, затейливые подробности - выписаны плотоядно; снайперски точные детали, как в хорошем "немом" кино – не только толкают вперёд действие, но и создают вокруг себя игровое поле, арену для самозабвенных импровизаций. Замечаешь, правда, что иные краски положены жирновато, с густым перебором - но от народных плясок на площадях, охваченных праздничным карнавалом, не ждёшь же непременного изящества всех "па" до единого.
Если творчество Полоки выводить из эксцентрики ранних 20-х - как из некоего первичного, "архаического" истока советского авангарда, - то легко предположить, что из этих начал, как бы незамутнённых позднейшими напластованиями, сама собой вытекает и органичная вера режиссёра в чистоту и искренность "первотолчка" революции, её самого первого импульса.
Полока не собирается ни сводить счёты с исторической реальностью, ни идеализировать или романтизировать её. Он не "трактует" те или иные явления или социальные процессы - как истинный визионёр, он как бы просто "фотографирует" те миражи, что предстают перед его внутренним взором. Поэтому образы его фильмов - вовсе не отблески карнавальных стихий далёких 20-х, как считает Евгений Марголит, а - фантомы, рождённые художественным сознанием, своего рода - точнейшие документы внутреннего видения самого автора. Эта особенность отражения истории в фильмах Полоки вызывала непонимание и порой "выбивала" его из самых либеральных рядов.
Во ВГИКе он учился в режиссёрской мастерской Льва Кулешова и Александры Хохловой. Сами эти фигуры издавна вызывали у догматиков скрежет зубовный, служа символами зловредного "формализма" - в общем, учитывая творческие пристрастия Полоки, о лучших наставников для него и помыслить было невозможно. ВГИК он закончил вовремя, в 1957-м - шла "оттепель", с маразматической практикой сталинского "малокартинья" было покончено, дебюты молодых режиссёров выходили на экраны во множестве и были один лучше другого.
Однако "к себе" он шёл довольно долго - лента Республика ШКИД, сделавшая его знаменитым, была снята лишь в 1966-м году. Сам Полока объясняет это вполне эксцентричной внутренней причиной - творчески он не вписывался в параметры не только "культового", что вполне естественно, но и "оттепельного" искусства с его культом итальянского неореализма.
Странно – передовая советская молодёжь это течение боготворила: Феллини точно сказал, что после фашизма с его пропагандистской лакировкой реальности любой кадр, отразивший неприкрашенную обыденность, выглядел поэтичным. Та же "смена оптики" произошла и в советском кино: после агрессивно-плакатной эстетики Падения Берлина истинным переворотом казались самые вроде бы скромные, негромкие, непритязательные кадры фильма Весна на Заречной улице - где моросили дожди, шины тяжёлых грузовиков разбрызгивали грязищу, а работяги в долгополых пальто, покуривая и переговариваясь, тянулись на работу вдоль сыроватых покосившихся заборов. На экраны вернулась поэзия повседневности - камера вышла на улицы, втиснулась в коммунальные кухни и плотно набитые автобусы, показала "нетипичные для светлой советской реальности" пивные ларьки, очереди в магазинах и проходные дворы.
Для Полоки же, прошедшего школу Кулешова и увлекавшегося экспериментами 20-х годов – неореалисты казались этакими припоздавшими "передвижниками" в эпоху Пикассо, а искусство их подражателей казалось ненавистным приземлённым бытописательством, недалеко отстоящим от самой замшелой художественной реакции. Позиция неореалиста, как бы "всего лишь" фиксирующего поток жизни - была для него позицией пассивного наблюдателя – тогда как новаторы 20-х призывали к волевому пересозданию реальности. И вообще, полагал Полока – что за интерес снимать "жизнь в форме жизни", если ранний Эйзенштейн призывал выстраивать художественный материал в форме активного, ударного "монтажа аттракционов"?!
Вместо предмета как такового на экране должна быть – "формула вещи". И Полоку невероятно раздражало, когда на съёмках Интервенции ассистенты вдруг принялись "мазать" скатерть мелкими предметиками – тогда как на экране должно было быть идеально белое овальное пятно, образ скатерти. В славные "оттепельные" времена скатерти перед съёмками вообще "зафактуривали" крошками и жирными пятнами – что вызывало у Полоки истинное отвращение.
Интересно, что в Интервенции, самом эстетически условном фильме Полоки, именно Марлен Хуциев, главный советский "неореалист" и один из создателей Весны на Заречной улице, сыграл роль главного оккупанта, говорящего к тому же на "тарабарском" языке. (И – случайно ли, что, когда совсем недавно взбунтовавшиеся кинематографисты избрали Хуциева председателем своего Союза, Полока оказался на стороне твёрдых "михалковцев"?..)
Эта лента о Школе-интернате для бездомных детей, возникшая в Петрограде ранних 1920-х, полемизировала, однако, не только с подражательным "неореализмом", но и с излюбленной советскими идеологами идеей "трудового перевоспитания" - с работами Антона Макаренко, с классическим фильмом Путёвка в жизнь (р. Николай Экк, 1931). Вместо наставника чекистской выделки - в роли директора Интерната здесь предстаёт интеллигент демонстративно дореволюционной формации, в "старорежимном" пенсне и с острой бородкой, который стремится "очеловечить" одичавших подростков культурой, знаниями и высокими принципами того демократического самоуправления, которого у нас и среди взрослых-то никогда не бывало. Виктор Николаевич Сорокин, этот рыцарь педагогики, блестяще сыгранный Сергеем Юрским - неспроста напоминает Дон Кихота с гравюр Густава Доре.
И здесь, и в других своих фильмах Полока предложил более сложную модель освоения исторической реальности, чем, как ему казалось, это мог сделать неореализм с его якобы одномерными картинами "сфотографированного", а не преображённого художником быта. "У меня в картине всегда есть несколько слоёв – говорил он, - …Есть верхний слой – чисто зрелищный. Есть как бы второй – глубинный, трагический /…/. Из десятка рецензий только Лев Аннинский понял, что /…/ история рассказанная в фильме Республика ШКИД - О.К. трагическая. /…/ …потому, что в фигуре Дон Кихота заложена трагедия. Он всегда обречён. Но он всегда существует" (Там же. С. 211).
Аннинский отметил и другую, редкостную для отечественного экрана тех лет, особенность Республики… – множество пародийных отсылок к произведениям советской киноклассики. Здесь легко узнавалось карнавальное "передразнивание" знаменитых кадров из фильмов Довженко, из Весёлых ребят, из Александра Невского. Само обращение к приёмам пародии было естественным для излюбленного Полокой "слоистого" зрелища. Ведь в пародии, как пишут исследователи, всегда присутствует Первый план – буквальный текст пародии, Второй план – подразумеваемый объект пародии, знакомство с которыми абсолютно обязательно для её точного восприятия. А содержанием всякой пародии является конфликт между этими планами или их драматическое взаимодействие. Так рождается "Третий план - глубинное измерение пародии. В нём таится её потенциальная многозначность, богатство смысловых оттенков" (Вл. Новиков. Книга о пародии - Москва, "Советский Писатель", 1989. С. 18).
Одно то, что в основе Интервенции был, казалось бы, уже апробированный советским кино "историко-революционный" материал – довоенная пьеса Льва Славина о большевистском подполье на Юге страны, охваченной гражданской войной, - заставило их механически соотносить её с фильмами 1930-х годов, почитавшимися как эталон социалистического реализма. Слова же защитников фильма о том, что в нём-де воскрешён "новаторский дух искусства 20-х годов", ещё больше накаляли атмосферу вокруг ленты - чиновник справедливо видел в этом заслуженный укор своему ведомству, насаждающему серую казёнщину.
Конечно, власти обычно бывают более нетерпимы к эстетике, чем к идеологии, и кинематографическое руководство не могли не раздражать условные краски и решения фильма, особенно те "рисованные", явно учитывавшие опыт фильма Кабинет доктора Калигари, декорации к Интервенции, что сотворил художник Михаил Щеглов. Но главная причина запрета ленты была столь постыдна для режима, что о ней не говорилось вслух. Недавно отгремела "Шестидневная война", а среди героев этого "одесского" фильма было, разумеется, много евреев. Налётчики в сдвинутых на ухо канотье пришли сюда из Бабеля, мечтатели со скрипочками – из Шагала. Когда средства массовой информации по спущенной сверху команде враз завопили об "израильских агрессорах", фильм со столь любовно и густо выписанным национальным колоритом был обречён – и не имело значения, "советский" он или "антисоветский".
Поразительно, что самая филигранная по точности, беспрецедентная по смелости высказывания и неожиданная для советских экранов пародия Полоки вышла на экраны после шумного запрета Интервенции. Сюжет фильма Один из нас (1970) был идейно безупречен - советский парень внедрялся в аппарат нацистской разведки и срывал её планы, но решался в форме пародии на "шпиономанские" ленты 30-х годов.
В весёлые 1960-е в мире снималось множество пародийных детективов – у нас детективные штампы высмеивались и в фильме Берегись автомобиля (р.Эльдар Рязанов, 1966), и в Бриллиантовой руке (р.Леонид Гайдай, 1969) где актёр Станислав Чекан иронически изображал этакого "майора Пронина". Однако и безобидная вроде бы пародия на жанр в глазах цензуры была нежелательной. Создавая "комический образ" произведения, она делала смешными сакральные фигуры советской мифологии вроде работников милиции или разведчиков. Грань между высмеиванием локального жанра и разоблачением тотальной официальной пропаганды здесь размывалась, рождая самые нежелательные обобщения. Пародийная анимация Шпионские страсти (р.Ефим Гамбург, 1967) "по касательной" задевала поэтику социалистического реализма с его идеальными героями, демоническими врагами "из-за бугра" и чудесным преображением "нехороших" персонажей.
Точно так же - фильм Полоки высмеивал не "шпионские" детективы, а мрачную социальную мифологию времён "Большого Террора", и вообще - официозную пропаганду. Но самым главным был "Третий план" этой пародии, заставляющий размышлять уже не столько о жанрах или пропаганде, сколько о социальной истории: режиссер подталкивал зрителя к выводам, совсем неожиданным в "патриотической" истории - фильм изображал, как человек становится заложником равно зловещих ведомств, и размышляла о цене личности в эпоху диктатур. Он был снят в эстетике "ретро" задолго до рождения этого стиля, а иронической интонацией напоминал ленты "пражской весны" - тем удивительнее было его появление в Советском Союзе после её разгрома.
Столь сложные, "слоистые" конструкции фильмов Полоки могли бы сделать их достоянием исключительно синефилов – однако даже фильм Один из нас, учитывая небольшое число отпечатанных копий, имел приличный кассовый успех: в 1971-м году его посмотрело 27,8 млн. зрителей. Возможно, фильмы Полоки стали истинно народными, потому что – отечественную историю и мифы о советском времени он выразил через призму кинематографа тех же времён.
Наследуя авангардной традиции и находясь в оппозиции и к ведущим эстетическим течениям второй половины ХХ века, режиссер создал свой собственный яркий образный мир. Мы смотрим его картины, плачем, смеемся и радуемся.
С Днем рождения, Геннадий Иванович!