Уэллс действительно обладает, среди многих других, гением блефа. Он относится к нему как к искусству в той же степени, что и к магии, к кино или к театру. На самом деле, если бы пришлось собрать в одном определении все дарования Уэллса и объединить все виды искусства, в которых он добился триумфального успеха, я бы сказал, что он прежде всего человек театра и постановщик. Но при том условии, если эти слова понимать в наиболее широком смысле, который только существует в современном мире и, в частности, в американской цивилизации. Его театр — общественная жизнь, а сцена — западный мир. Для своих постановок он использует любую технику, от неоновой рекламы до радиомикрофона, от прессы до кинофабрики Голливуда — все для него средство демонстрировать и создавать своего рода беспрерывный спектакль, в котором каждое произведение — лишь отдельный, более или менее удачный акт. Только исходя из этой ненасытной постановочности, гениальности постоянного творчества, непрерывного зрелища можно объяснить чудовищную способность Уэллса ассимилировать самые различные технические средства. Ибо как только он их касается, они теряют свою суверенность и объединяются как разные формы проявления единого искусства: своего рода сверхтеатра в масштабе двухсот миллионов зрителей, руководителем которого он является. А возмущает он нас именно потому, что наше время — не эпоха Возрождения с ее феноменальными творцами, когда каждое мелкое итальянское государство насчитывало по дюжине вундеркиндов на поколение, когда будущие да Винчи и возможные Микеланджело к четырнадцати годам были мастерами нескольких искусств. Я вовсе не хочу оказать Уэллсу медвежью услугу, делая сравнения чрезмерными.
Ведь гений одновременно факт социологии и истории, а не только индивидуальной психологии. В наше время Леонардо да Винчи, быть может, выставлялся бы на барахолке, был бы директором автомобильного завода или летчиком. Мы не можем взглянуть на современность издалека, чтобы определить, какой след в своем поколении оставит такой человек, как Уэллс. Величайшие художники Ренессанса отнюдь не всегда те, которые казались наиболее блестящими своим современникам. Возможно также, что Уэллс неумело управляет своим гением, растрачивает его на действия, по своей сущности преходящие и разочаровывающие; я даже не хочу судить о его будущем. Но определенно одно: он — один из тех редких людей, которым удалось возобладать над разделением искусств, со времен Возрождения все более и более членящим нашу художественную цивилизацию. Поэтому он оказывается способным как бы заново их изобрести, исходя из того оригинального замысла, который сам в себе заключает.

Мы живем в мире специалистов. Не только в области научной и промышленной, но — более того и даже прежде всего — в период специализации науки и техники искусства. Отсюда наши устойчивые предрассудки против самоучек-энциклопедистов. Более того, эта специализация породила рафинированные формы искусства, в которых главное — вкус. Очевидное же отсутствие вкуса какого-нибудь Орсона Уэллса, его произвольная смесь лучшего с худшим, легкость, с которой он в случае необходимости приносит рафинированные и тонкие созвучия в жертву грандиозному эффекту, действительно травмируют наше представление о художественной иерархии. В Уэллсе есть странная смесь варварства, хитрости, инфантилизма и поэтического гения, которые мы уже отвыкли признавать в одном и том же человеке. Кроме того, мы — европейцы, и как таковым нам свойственны устойчивые предрассудки против чуждых нам социологических явлений. В частности, это касается техники рекламы, которая, в отличие от нашей, составляет органическую часть американской жизни. Но именно потому, что он в совершенстве приспособился к своему веку и своему обществу (так же как да Винчи и Микеланджело приспособились к своему, работая на тиранов), Уэллсу удалось добиться таких масштабов деятельности и, в частности, взломать врата святая святых Америки — Голливуда (верховного храма, в котором тысячи весталок поддерживают неиссякаемую чистоту мифов, которые будут приводить в восхищение в религиозном мраке кинозалов сто пятьдесят миллионов зачарованных верующих) и в противоречие с привычным ритуалом затащить туда дьявольскую машину своей поэтической свободы. И меня даже радует, что наши кинематографисты, беспрерывно вопя и обличая стандартизацию американского кинопроизводства, внезапно оказываются столь деликатными и начинают критиковать то, как Орсон Уэллс использовал свою свободу, завоевание которой ему так дорого обошлось! Может быть, им следует напомнить, что он единственный, вместе с
Эриком фон Штрогеймом и Чарли Чаплином, кому удалось ее добиться в голливудской системе производства. Они не захотели услышать следующую реплику из фильма
Леди из Шанхая:
— Вы действительно думаете, что не зависите от денег? — спрашивает продажный адвокат.
И матрос Майкл О'Хара, похожий на Уэллса, как родной брат, просто отвечает:
— Я независим.
Можно во многом обвинить Орсона Уэллса. Обвинения эти будут более или менее обоснованными. Но у него есть достоинство, отрицать которое затруднительно даже самым отчаянным его противникам, — он сумел остаться свободным. А это качество для поэта или даже для кинематографиста может в крайнем случае извинить несколько прегрешений против хорошего вкуса.