ОБЗОРЫ

Гипноз правдоподобия

Ян Левченко

С 18 февраля по 15 мая в хельсинкском музее "Атенеум", расположенном в здании Национальной Галереи Финляндии (той, что против железнодорожного вокзала), пройдет выставка "Иллюзии реальности: Натуралистическая живопись, фотография, театр и кино 1875-1919". Это совместный проект с Музеем Ван Гога, известным своими отменнными временными выставками, выгодно выделяющимися из туристического автоматизма основной экспозиции. "Illusions of Reality" уже прошли в Амстердаме, теперь их привозят значительно ближе к России.

Живописный натурализм совпал с последней четвертью XIX века, когда художники-академисты (поначалу французские, потом все остальные) искали ресурсы творческого развития в окружающей их социальной действительности. Авангард натурализма, вскоре получивший название "импрессионизм", был уже в XX веке идентифицирован как первый этап модернистского мышления. Такой ретроспективный взгляд по умолчанию вытеснил на периферию всех, кто во времена Огюста Ренуара и Поля Сезанна упорно продолжал использовать в работе "светлую камеру", протокольно фиксировать детали обстановки и создавать фотографически безупречную копию видимого мира. О натурализме привычно говорят со слегка пренебрежительным сочувствием, как о дурно воспитанном родственнике, в котором, конечно, есть человеческая подлинность, но вкус и манеры оставляют желать лучшего.


Вместе с тем, упрямая наука об искусстве и даже ветреная художественная критика – это одно, а массовый вкус – нечто совсем другое. Натуралисты были салонными мастерами, работавшими не для вечности, а для денег и сиюминутной репутации. В России такую же роль играли передвижники, которые своими мобильными выставками тоже в основном зарабатывали деньги, а о развитии художественных принципов заботились в свободное время. Людям нравилось такое искусство, его покупали. Публика начала XXI века не слишком отличается от публики индустриальной эпохи в том, что касается механизмов идентификации с искусством. Достаточно заглянуть в онлайн-дневники с любовно подобранными картинками на тему "Нечто в искусстве" (дети, вампиры, мебель, рабочие, обнаженные и другие занимательные объекты). Они пестрят картинами "неизвестных" художников – датчанина Ханса Андерсона Брендекильде, венгра Иштвана Чока, шведа Андерса Зорна.

"Адепт критического правдоподобия", как называл массового зрителя Ролан Барт, не будет лазать в дебрях нефигуративного искусства, сколько бы ему ни разъясняли его мировое значение. Воспитанный кинематографом, телевидением и встроенной камерой телефона, потребитель ищет в архаичной визуальной статике сходства с опытом собственных впечатлений. И находит. Практически так же, как посетитель салона 1880 года.

Спор о природе и смысле натурализма начался с момента, когда Эмиль Золя выпустил статью "Экспериментальный роман" (1881), где впервые осознанно использовал этот термин. Его генеалогия очевидна – Ипполит Тэн писал в "Философии искусства" (1865) об отсутствии существенных отличий между химией, сельским хозяйством и литературой. Дмитрий Писарев заранее превзошел его, еще в 1861 году заявив в статье "Схоластика XIX века", что "реальной" жизни вовсе не нужна философия, и сапоги, несомненно, выше Шекспира. Ему казалось, что он развивал идеи Белинского, открывшего "натуральную школу", но в большей степени ему обязано своим появлением русское ницшеанство с его нигилистическим позерством. Кажется, именно Писарев придумал термин "реализм" в современном смысле, противоположном его пониманию в русле средневекового платонизма (идеи первичны по отношению к материи). Натурализм, конечно, не совсем равен реализму. Один сохраняет бесстрастность, второй не скрывает социальной ангажированности. Но в итоге все равно выходит одно и то же.

"Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей". Некрасов в присущей ему заостренной, если не кликушеской форме выразил устремления демократической русской общественности. Золя был холоднее и мастеровитее (все-таки прозаик), и поднимать кого-либо на борьбу он вряд ли собирался. Социалист по убеждениям, он как писатель вполне симпатизировал мелкобуржуазной среде, описывая как образцовых ее представителей в "Дамском счастье", так и пролетариат, воспроизводящий мещанские ценности в "Жерминале". В этом смысле натурализм Золя содержал в себе диагноз: пролетариат выроет могилу капитализму не по убеждениям, как утверждал Карл Маркс, но вследствие недовольства своим материальным положением. Остальное его не интересует и находится в руках умелого пропагандиста, что бы там ни обличала склонная к мелодраматизму карикатура. Социальная критика в русле натурализма прикидывалась органичной, "природной", как лес, пашня, дождь и камень на дороге. Подмечать язвы – естественно, тем более, когда тело без них не обходится. Изображать надо все – вот единственно верный принцип, восходящий еще к идеологии Ренессанса, открывшего наличие вида в окне.

Натуралистическая живопись создает с натуралистической литературой максимально возможный унисон – с поправкой на то, что речь идет о принципиально различных типах репрезентации. Литература – транслятор идей, описание за редчайшим исключением есть рассуждение с использованием условного словесного языка. Изобразительное искусство, которое в век фотографии с особой остротой ощутило свою безмолвную выразительную силу, независимость образов от идей, говорит на интуитивно безусловном языке, который прост для пользователя и несоизмеримо более сложен для исследователя. Отчужденная от руки художника, фотография помогла живописи освободиться от экстаза копирования и акцентировать вариативность индивидуального видения. Те, кто всерьез переключился на самовыражение, способствовали преодолению живописи как таковой в системе авангарда. Но их было немного. Последнюю четверть XIX века на художественном рынке Европы царил натурализм, относительно простой для восприятия рядовым зрителем и критиком, который, с одной стороны, опекал зрителя, а с другой – полагал, что представляет его интересы. Если изображение узнаваемо и соотносимо с памятью или опытом зрителя, вопрос о степени узнавания и, в конечном итоге, правдоподобия выходит на первое место. Вопрос "как?" в отношении протокольной точности натурализма кажется неуместным, и художественная критика осуществляет характерную подмену, считая, что картины – это такие же носители идей, что и литературные тексты. Именно это заблуждение адептов "реалистической" картины ретроспективно подметил Роман Якобсон в своей знаменитой статье "О художественном реализме" (1921).


Выставка в Амстердаме и Хельсинки не задается целью переубедить зрителя, который и так знал, что сюжетные, занимательные, тщательно сделанные картинки – это хорошо. Скорее, она заново настраивает оптику выставочного пространства, привыкшего в XX веке буквально бежать за авангардом. Современная медиа-теория, уверенно теснящая по всем фронтам вяло сопротивляющееся искусствознание с его снобистским знаточеством, привыкла рассматривать живопись в ряду равноправных инструментов репрезентации. Если 100 лет назад ее первенство было неоспоримо ввиду старшинства и выработанных критериев мастерства, то сейчас мало кому придет в голову всерьез отмахиваться от фотографии и кино по принципу их "служебного" или вовсе "низкого" характера. Эти виды визуальной коммуникации различаются по языку, но могут переводиться друг в друга. Главная проблема, которую ставит выставка "Иллюзии реальности", заключается в переводимости разных видов искусства и наднациональном характере натуралистических мотивов. Критика и связанная с ней университетская наука давно говорит об этом феномене на своем кружковом жаргоне. Настала пора и широкую публику научить – не умным словечкам, но сближающему видению, распознаванию одно через другое. Не только любоваться картинками, но прокладывать свой маршрут между разными визуальными средами, отбросив тормозящую идею национальной специфики искусства.

Иллюстрации опытов Эдварда Майбриджа по фотографической фиксации телесного напряжения оттеняются "брутальными" сценами Томаса Аншутца – американца немецкого происхождения, не без гомоэротического подтекста изобразившего рабочий полдень на сталелитейном заводе в Сан-Франциско. А рядом с картинами Жюля-Алексиса Мунье и Ээро Ярнефельта представлены их же собственные фотографии, которыми они помогали себе в создании живописной композиции, попутно создавая увлекательные вариации одного сюжета. Использование фотографии в качестве подспорья живописца было в то время общим местом, но именно Габриэль Вайсберг и Эдвин Беккер – основные кураторы экспозиции – переориентировали взгляд зрителя с самой картины на ее соседство с фотографией, на факт очевидного подобия, которое никогда не приведет к полному совпадению. Возникает своеобразный эффект мерцающей правды. Юная финская барышня в крестьянском костюме, позирующая Ярнефельту-фотографу летом 1893 года превращается у Ярнфельта-живописца в чумазого ребенка из тьмы столетий, сгоревших вместе с валежником на будущей пашне. Подсечно-огневое земледелие бытовало в Финляндии и в разгар индустриальной эпохи, чем Ярнефельт и поразил в свое время рафинированную публику Западной Европы. Родившись во Франции, натурализм существенно обогатился школами провинциальной Европы – это касается не только Финляндии, но и Венгрии, юридически остающихся частями состарившихся империй и переживающих подъем национального романтизма.

Представленные на выставке русские художники – это не общие места передвижничества вроде Ивана Крамского и Василия Перова, а востребованные в рамках выставочной концепции Константин Савицкий, Николай Касаткин, Сергей Иванов. Кураторы искали работы, которые бы вступали друг с другом в безмолвный диалог без посредничества национального языка: так, ивановская "Смерть крестьянина" (1889) висит рядом с "Обессиленным" Ханса Андерсона Брендекильде того же года. Работы объединяет сцена смерти бедного крестьянина, вписанная в томительно однообразный пейзаж. Женщина, у русского мастера бьющаяся оземь и отчаянно кричащая у датчанина – усиление и без того разящего параллелизма. Впрочем, параллелизмы не всегда очевидны.
Так, безупречная "Пропагандистская кампания" Эжена Бюлана и названием, и тематикой, и рядом композиционных элементов создает оппозицию с отсутствующим на выставке "Арестом пропагандиста" Ильи Репина, написанным все в том же урожайном для натурализма 1889 году. На выставке же с ней связана близкая по тематике, но вовсе не по композиции работа Ласло Патаки "Допрос" (1897). Однако зрителя, чувствительного к фактурам и "поэзии будней", без сомнения, порадуют парные французские забастовки с красными знаменами и французские же трудовые сцены – рабочие с паровым молотом Крезо, типографы у пресса, часовщики и ученики ремесленного училища в плотницкой мастерской. Такой акцент, опять-таки, не случаен, если учесть, что в конце XIX – начале XX века фокус фото-, а затем киноаппарата был сосредоточен именно на сценах труда с их монотонным гипнотизирующим ритмом, то и дело взрывающимся катарсисом – от хлестнувшей стружки до взметнувшегося пламени.

Кино показывают здесь на верхнем ярусе развески. Вместо картин – экраны, на большей части которых демонстрируется "Земля" Андре Антуана (1921).
Картина обнаруживает тесную связь с живописной мизансценой, но фрагментирована и для демонстрации обратного влияния. Поздний натурализм, по инерции переехавший в XX век, уже не может игнорировать опыт раннего кино – с диагоналевым движением и робкими средними планами, обрезающими людей и предметы. Впрочем, таких работ на выставке почти нет, хотя о них и сказано для полноты концепции в блистательном каталоге. Скорее, натурализм в эпоху своего расцвета, какой-нибудь Жюльен Бастьен-Лепаж 1880-х годов, томится в предчувствии кино, и его герои готовы покинуть границу изображения, как аллегории эпохи барокко. Готовность если не материализоваться, то прийти в движение – значимый эффект этого искусства, замазанного, как старая фреска, штукатуркой позднейшего восприятия. Нужно лишь осторожно снять слой интерпретаций и сменить контекст, и вот уже натурализм кажется тонкой игрой с реальностью, союзом театральной "коробки" и бесконечности натурной съемки.