"Все три отверстия у Танюши были рабочие. И распечатал их именно я", - то, что в другом случае показалось бы оскорбительной пошлостью, в ситуации фильма звучит по-другому, поскольку мотивировано и языческой атмосферой картины, и мерянским обычаем, и тем, что собеседнику рассказчика необходимо выговориться, причем перед человеком, который был неравнодушен к умершей. (К слову, в повести эта немыслимая для современного человека языческая откровенность еще более развернута: "Мама стала для меня гораздо любимей, роднее – после того как я, десятилетний сын, узнал, как отец лишал ее невинности – во всех нежнейших подробностях"). И не только выговориться перед другим, но еще и сделать его свидетелем, показывая ему (но не зрителям) видеозапись семейного секса.
Непривычная интимность соседствует в фильме с непривычной, почти гомеровской эпичностью, с которой показан ритуал сожжения и предания речной воде. Именно речной, текущей как Время и уносящей как Лета. "Реки – женские живые тела. Уносят горе – и утонуть в них можно".

Культурному зрителю вполне очевидно, что Овсянки вписываются и в формальную, и в содержательную кинематографическую традицию. Герой, существующий "здесь и сейчас", его закадровый голос, говорящий из другого времени и другого пространства – прием, встречающийся во многих фильмах, например в Моем друге Иване Лапшине. Эрос, владеющий человеком, который потерял жену – в Последнем танго в Париже. Языческие ритуалы – во всех этнографических фильмах. Но синтез этих элементов в общем хронотопе, внедренном в современный материал – "ноу-хау" Осокина и Федорченко. Приз ФИПРЕССИ в Венеции да и само приглашение фильма в конкурс старейшего в мире кинофестиваля засвидетельствовали, что это было понято как раз теми, кому положено ценить кинематографические открытия.