Апрельская близость ("Великий диктатор" Чарли Чаплина)
Ян Левченко

Чарли Чаплин на четыре дня старше Адольфа Гитлера. Им обоим в апреле исполняется 120 лет. Единожды обратившись в своем творчестве к образу германского монстра, Чаплин до конца своих дней гадал, какую реакцию вызвал у прототипа фильм Великий диктатор. Доподлинно известно, что Сталину эта картина не понравилась. Что неудивительно. Уж слишком она несерьезная, а местами – просто глупая…
Чаплин для мирового кино – что Пушкин для русской литературы. Светит всем одинаково – солнце есть солнце. Любить его как-то глупо. В данном случае это ничего не значит. Отменить же и не замечать его нельзя. Кто он такой, ясно не вполне. С одной стороны, великий гуманист, просветитель, Человек с большой буквы. С другой – скептик, лукавец и пересмешник, с легкостью и решимостью касающийся любой самой неудобной и двусмысленной темы. Толстяки, сироты, инвалиды, служители культа и слуги закона, красавицы, артисты и домашние животные участвуют в его сюжетах исключительно на правах подопытного материала, от которых чудак Шарло с тросточкой и в котелке, маленький и нелепый житель большого и жесткого мира, отскакивает, как мячик от стенки. Он везде и нигде, со всеми и ни с кем.
Чаплин соответствует любым определениям. Классик французского авангарда и теоретик визуальности Луи Деллюк считал, что Чаплин – это воплощение концепции комического, изложенной в книге Анри Бергсона "Смех". Зритель смеется, рефлекторно защищаясь от резкой смены ситуации: один человек бежал и вдруг упал, другой сидел себе, попивал крюшон и вдруг получил тортом по физиономии. "Вдруг" – это ключевой эффект ранней "комической фильмы", в этом с Деллюком трудно спорить. Психоаналитики рассматривали Чаплина как освободителя подавленного инфантилизма. Его герой – мужчина-ребенок, выпадающий из конвенций "взрослого" мира, где табуированы шалости. Чаплин как бы отрабатывает в кадре то, что не может себе позволить среднестатистический обыватель. Выдающийся фольклорист Петр Богатырев указывал на близость Чаплина театру-варьете с его сменой масок, а через него – народной драме, также варьирующей "твердые" роли в пределах одного сюжета. Богатыреву вторил основатель формальной школы в русском литературоведении Виктор Шкловский, походя критиковавший Чаплина за однообразие и механистичность юмора, но признававший его изощренность в пересмотре классических амплуа. Всю эту асоциальную формалистскую "дребедень" в гневе отвергали проводники официальной советской идеологии. У какого-нибудь Георгия Авенариуса в его биографии Чаплина 1960 года веско говорится об усилении социального звучания. Начав с чистого развлечения, бездумного и безнадежно-буржуазного, Чаплин сумел подняться над чисто шкурными интересами и развлечениями толпы, обратился к политической проблематике. И ведь не поспоришь. Денег прилично заработал – и поднялся. Почему бы и нет. То же самое можно сказать и о других трактовках. Они справедливы, прозорливы, остроумны. А Чаплин своей гусиной походкой и от дедушки ушел, и от бабушки ушел.Социальному звучанию Чаплин не был чужд никогда. Иначе не заставлял бы публику недоуменно ловить себя на том, что смеяться над маленьким нелепым человечком как-то не очень аккуратно. Иначе не писал бы восторженных писем Сергею Эйзенштейну по поводу его масштабных революционных фресок. Было это задолго до фильма Новые времена 1936 года, который отбил новый абзац в биографии Чаплина. Броненосец "Потемкин" вышел в один год с Золотой лихорадкой, где уже все было на своих, если можно так выразиться, местах. Алчность, показанная через столкновение с комизмом, работала местами даже сильнее, чем в знаменитой и слишком лобовой ленте Эриха фон Штрогейма. Даже в Огнях города 1931 года, часто принимаемых за исключительно романтическую историю, камерность любовного сюжета внятно оттеняется социальной оппозицией бедной цветочницы и пьяного миллионера.
Социально насыщенный Великий диктатор занимает особое место в фильмографии Чаплина. До этого ничего подобного в американском кино не было. Тридцатые годы, ставшие золотым веком Голливуда, уместились между блистательной, но откровенно маргинальной по настроению экранизацией романа На западном фронте без перемен Льюиса Майлстоуна (1930) и ретроспективными, но ориентированными на живую память зрителя Ревущими двадцатыми Рауля Уолша (1939). Все он были однозначны, лиричны и просты. Великий диктатор внешне тоже был чрезвычайно прост. Чистая политическая сатира. Памфлет, чья истинно американская, слегка наигранная наивность способствовала наглости называть вещи своими именами. Чаплин сделал этот фильм подчеркнуто грубым и схематичным. То, за что ругали Новые времена, здесь только усилилось. Чаплин как будто провоцировал публику и критиков. Он хотел, чтобы его спрашивали: "Зачем все это?" Хотел, чтобы фильм раздражал и не давал покоя, несмотря на кажущуюся простоту.
В книге "Моя биография" Чаплин вспоминает, что замысел Великого диктатора возник в 1937 году, когда голливудский венгр Александр Корда, напряженно следивший за событиями в Европе, указал Чаплину на сходство его бродяги с фюрером. От комического до ужасного – даже не шаг, а всего лишь крошечные усики, которые Шарло носил уже четверть века. Внешнее сходство должно было подчеркнуть внутреннее различие. Хотя это тоже словесная эквилибристика – на поверхности лежало лишь то, что в свете этой параллели Гитлер вдруг оказался маленьким человеком. Для восприятия тиранов это открытие почти неизбежно. Они потому и становятся ими, что тянутся на цыпочки и с наслаждением наблюдают, какой огромной делается их вечерняя тень. Маленький Шарло с тросточкой и нежным сердцем имел неплохие шансы озлобиться – от неудач, побоев, преследований, сознания собственной нелепости. Психоаналитики не напрасно говорили о мальчике, проступающем в облике мужчины. Разве не воля к власти и вселенская обида движет "русскими мальчиками" у Достоевского – теми, кто готов, не переплюнув через левое плечо, смешаться с бесами гнева и мести? Разве не злобная беспомощность кладет в руки детей вороненую сталь, с которой они зайдут в ненавистную школу и докажут всем, что с ними надо считаться? От Владимира Набокова до Гаса ван Сэнта протянулась линия наблюдения за унылыми несчастливцами, готовыми в любой момент обернуться тиранами и властителями. Чаплин решительно вошел в этот контекст – пионером и эксцентриком.Известно, что он был рьяным противником звукового кино (второй привет Эйзенштейну). Именно поэтому диктатор Хинкель был задуман говорящим. Герой должен был не только отсылать к прототипу, но и отвечать за "реакционную", драматургически примитивную концепцию звукового кино. Его двойник, – парикмахер из еврейского гетто, потерявший память на Первой мировой, пролежавший двадцать лет в коме и внезапно очнувшийся в другой реальности – должен был оставаться мимом, живым анахронизмом. Его борьба с режимом (созвучие с "Mein Kampf" случайно) должна была протекать беззвучно, точнее, бессловесно, как если бы он действительно был механически перенесен из прошлого. Не зря у него даже имени нет – он просто Парикмахер, представитель типичной еврейской профессии, человек-функция. Впоследствии он тоже заговорил – первоначальный замысел был слишком рафинированным. Весь сюжет основан на полном внешнем сходстве еврея из гетто с вождем нации Аденоидом Хинкелем и столь же полном их несовпадении. Парикмахер не понимает, в какой мир он попал, почему по улицам ходят штурмовики и пишут "Еврей" на витрине его заведения. Отсюда – постоянные нестыковки, неузнавания и другие элементы абсурда, которые Чаплин наделяет принципиальной двуплановостью. Драки Парикмахера со штурмовиками, в которых ему помогает соседка Ханна, более чем комичны, однако их мотивировка и следствие не имеют с комизмом ничего общего. Эта сложная синхронность взаимоисключающих свойств немедленно отсеяла зрителей типа Иосифа Виссарионовича Сталина, стремившегося к ликвидации любых сложностей на подведомственной территории. Консервативный американский зритель не мог не найти в фильме "коммунистическую угрозу". Неординарное произведение нередко попадает меж двух огней. Так случилось и с Великим диктатором.
В конце 1930-х годов США с осторожностью относились к происходящему в Европе. В 1939 году, когда началась Вторая Мировая война, Советский Союз смекнул, с кем надо поскорее договариваться и выпросил у новоявленного "босса" Прибалтику. Оружие за пазухой не помогло: Гитлер перехитрил Сталина, в результате чего у советских людей появился шанс погибнуть на поле боя, а не за колючей проволокой. За океаном на все эти фокусы смотрели с понятным недоверием. Оба "маленьких человека" с усами друг друга стоили. Чаплин оказался первым, кто однозначно расставил приоритеты. Если предельно грубо, то есть в стиле фильма, то "Против Гитлера" – значит "за будущее человечества". И Бог с ней, с Россией, о которой в фильме ни слова. Не буди лихо…
Самая провокационная и странная часть фильма – это, разумеется, речь Парикмахера с диктаторской трибуны. По сюжету он вместе со своим покровителем – опальным военачальником Шульцем, которого он спас еще на старой войне – сбегает из лагеря и собирается перебраться в соседнюю с Томанией страну Устрию. Тут следует очередное совпадение, намекающее на австрийский аншлюс. На границе с Устрией стоят войска – все ждут приезда диктатора. Он в это время браконьерствует на местных озерах (что-то типа Ленина в Разливе) и попадает в руки пограничников. Нелепый тирольский костюм не способствует узнаванию вождя, чего не скажешь об офицерской шинели, в которую облачен прибывший на границу Парикмахер. Чтобы не быть разоблаченным, ему предстоит выступить перед солдатами и всей нацией по радио. Тут и зачитывается удивительный текст – чистая условность, невозможная на тот момент ни в одной стране. В Германии и СССР – по определению. В Европе – из страха. В США – из политической корректности. Это призыв к миру, любви и дружбе, беспрецедентно прямой и пылкий.
Герой Чаплина говорит очень долго, словно сознательно затягивая, вкладывая в свою речь все, что мог и хотел сказать. По ходу выступления исчезает граница между персонажем и актером. Это говорит сам Чаплин – единственный человек в мире, который без лицемерия и фальши, вооруженный одной лишь сокрушительной наивностью, решается собрать в кучу все общие места пропахшего нафталином гуманизма, общечеловеческие (вернее, христианские) ценности, протестантскую этику и социалистические утопии. Кротость и бесхитростность Чаплина поражают до сих пор. Если же это тоже ирония, на которую косвенно указывает страстная ажитация, настигающая оратора к концу выступления, тогда это цинизм высшей пробы. Наверняка мы об этом не узнаем уже никогда. Очень может быть, что Чаплин сам этого доподлинно не знал, руководствуясь не столько интеллектом, сколько чувством и вкладывая в слова своего героя все, что интуитивно считал своим идеалом. В этом смысле речь Парикмахера выглядит перевернутой речью Хинкеля, своеобразной пародией второй степени, возвращающей словам первоначальный смысл, но никогда не забывающей о том, что они поддаются любому истолкованию.Не стоит забывать, что в единоборство с диктатором вступил ребенок – тот самый, что шаловливо выглядывал из-под маски Шарло в ранних картинах Чаплина. В ряде сцен "Диктатора" очевиден этот проверенный кабаретный комизм, растворяющий любую политическую подоплеку. Например, где диктатор соседней Бактерии по имени Бензино Напалони (читай: Муссолини) соревнуется с Хинкелем, кто выше сядет . При этом, кстати, используются парикмахерские кресла: походя выясняется, что диктатор Томании увлекается стрижкой и бритьем, усиливая эффект двойничества. Чаплин неоднократно подчеркивал, что никогда бы не снял фильм с такими шутками и прибаутками, если бы знал, какой ужас реально творился в Европе. Остается поблагодарить его за неведение. Легкий налет веселого кощунства в сочетании с пафосной серьезностью заключительной речи придает этой картине сложность большого искусства.